Монастырь Монтсеррат. 13—50
Ты же знаешь, Моренета, сказал он – всю их воровскую шайку, которая в разных своих воплощениях носит разные имена: банк, биржа,
правительство, суд – но суть у них одна: ****ская! И я, вроде как, должен знать – я ведь родился не вчера. Не вчера – но всю жизнь, выходит, прожил
слепцом. И нужно было случиться тому, что случилось, чтобы я начал помаленьку прозревать. Чтобы я, наконец, прозрел – теперь, у самого края.
Жаль, что так. Жаль, что по-настоящему начинаешь что-то понимать, только когда долбанет тебя самого. Я никому и никогда старался
не делать зла: я просто работал и жил, и хотел жить по-человечески. Много работал и хотел жить по-человечески – и думал, дурак, что это возможно. Дурак
и есть! Ведь что теперь? У меня отняли дом, навесили долги, с которыми не расплатиться вовек, и все это через несправедливость, жульничество и ложь –
но все по закону.
Закон, Моренета, закон – вот их черная
библия!
Они сами же его придумали и записали – сами и для себя. Они сами себе апостолы и сами себе евангелисты. Вот попробуй
только дернись – тут же тебе открутят башку, и снова виноватых не будет. И все по закону – по их черной библии.
В этой, от сатаны, библии, полно мерзких заповедей, и одна из главных – заповедь зеркальной башни.
По заповеди этой устроено так, что тот, кто принимает решения, находится внутри, зеркальной, в сто этажей, башни, на самом что ни
на есть верху, а те, кто от решений этих блюют сгустками черной крови – внизу и снаружи, по другую сторону двери. И встретиться им не суждено никогда. Это
невозможно, как невозможно преодолеть сто разделяющих их иерархических этажей, сто уровней защиты, один другого сложнее и изощренней.
Заповедь эта служит одной цели: тебя ввели в заблуждение, ограбили, отымели, оставили без гроша, тобой вытерли задницу и смыли, как клок
поганой бумаги, в унитаз – но виноватых ты не найдешь. Виноватых нет. В этом вся штука: отвечает тот, кого тебе, по малости своей, не достичь никогда,
а те, с кем тебе приходится иметь дело на нижних этажах – ни за что ответственности не несут. Замкнутый круг, и претензии предъявлять некому – так выходит
по этой заповеди.
Ты, обманутая ничтожная курица, по глупости, наивности, по куриной слепоте своей считающая себя человеком, приходишь в тот же
банк, или суд, или страховую компанию: в поисках своей жалкой маленькой справедливости, и встречает тебя там, на первом этаже, вежливый функционер с улыбкой на клею
и чистыми, как вода из родников Монтсени, глазами. Везде и всюду, в любой из зеркальных башен находится он, и везде и всюду он одинаков – этот
универсальный функционер.
Все понимаю, говорит он, сделав вид, что выслушал тебя – по-человечески сочувствую вашей беде, разделяю, в известной степени, ваше
негодование – но ничем, к сожалению, помочь не могу. Это, увы, не в моей компетенции. Я всего лишь пешка, винтик, мельчайшая шестеренка огромного сложного механизма.
Не стоит, прошу вас, нервничать – это ни к чему. И ни к месту, в том числе. Я чуть-чуть больше, чем ноль, я ведь уже сказал вам – поэтому высказывать какие-то
претензии лично мне по меньшей мере глупо.
Пожалуйста, прошу вас – не стоит нервничать. Я ничего не решаю и, естественно, никакой персональной ответственности не несу.
Решают там (многозначительный взгляд в потолочное небо). Все, что я могу – это передать ваше дело по инстанции выше, и я непременно сделаю это, это мой профессиональный долг.
А ваша задача – ждать. Спасибо, мы уведомим вас о своем решении. И все.
Все! Все, что тебе остается – выметаться из отделанного мрамором и позолотой башенного нутра и робко ожидать – там,
снаружи, на лютом холоде, среди слипшихся в крови перьев и раздробленных костей твоих сожранных недотоварищей. Ожидание – одна из худших пыток, и ты, курица,
по статусу вполне ее достоин.
И ты ждешь – а что еще тебе остается делать? Ты ждешь – потому что так велит их черная библия. В крайнем и лучшем
случае, далеко не сразу и если очень повезет, ты, наконец, будешь удостоен бесполезной беседы с младшим помощником младшего секретаря где-то в приемной на втором этаже;
может быть, невероятным и немыслимым чудом, тебе удастся преодолеть даже третий уровень, или, что совсем уж из области фантастики, всползти, расплевывая по ступеням остатки нервов,
на уровень четвертый – если, конечно, до этого ты элементарно не сдохнешь или не угодишь в желтый дом с диагнозом «шизофрения» – но путь выше тебе
заказан.
Выше – это туда, еще на девяносто шесть этажных уровней в небо, где на вылизанной чертями макушке, в пентхаусе
с видом на рай, обитает тот самый липовый полубог, который принимает решения, и которому ты никогда не сможешь заглянуть в прогнившие насквозь глаза его, в глаза
истинного и извечного монстра, жрущего твое мясо и пьющего твою кровь.
Ты никогда не узнаешь цвет зрачков его, это невозможно, убеждают тебя – потому не стоит и дергаться! Замкнутый круг.
Виноватых нет.
Вот что тебя заставляют усвоить – против этой банды с их черной библией не попрешь. Ты не попал в эту шайку –
поэтому смирись и привыкни! Пошел на корм постоянно жрущему и вечно голодному зверю – привыкни и смирись!
Ты – еда, дичь, ты курица, ку-ри-ца – рожденная только затем, чтобы быть сожранной, когда придет час.
Хорошо это? Нет! Справедливо? Тысячу раз нет! Но ты знаешь, Моренета, что так и есть. Когда пойдет другой счет, все эти твари
из башни будут вспыхивать праздничными фейерверками в аду. А сейчас? В этой жизни и на этой земле?
На этой, присвоенной ими, земле лучшее, что ты можешь сделать – выпрыгнуть из окна, как та женщина, мать двоих детей,
из Галисии, когда ее пришли выселять, или поджечь себя, как старик из Сантандера, плативший пятнадцать лет – и все равно лишившийся дома… Как еще сотни человек ежегодно,
которые лишают себя жизни только потому, что есть убийцы в белых перчатках, живущие по черной библии – и с убийцами этими никак не совладать.
Так есть, и так будет, и все оттого, что ты – курица, по недомыслию считающая себя человеком, но неспособная даже уяснить
одну простую, но предельно важную вещь.
Вся штука в том – и я только недавно понял это – что черная библия писана не нами – не нами и не про
нашу честь. Вот ведь странно, да? Вещь явная, очевидная – но понимать это начинаешь, только тогда лишь, когда долбанет тебя самого! Меня долбануло – вот я и понял. Это
не наша библия, Моренета! Это их ****ская библия – тех, кто внутри, за бронебойными стеклами, какие не возьмет ни один калибр! Это их библия, но жить по ней
заставляют почему-то нас – тех, кто снаружи, с голой задницей и на ледяном ветру!
Нестыковка получается, верно? Ерунда и чушь! И знаешь, что хуже всего? Хуже и обиднее всего то, что мы – соглашаемся.
В очередной и всякий раз нас тычут жалкими головенками в дерьмо, а мы, утершись, трясем покорно клювами и признаем, что так и нужно, и что быть иначе
не может. Потому что так, видите ли, велит закон!
В этом вся беда: мы соглашаемся жить, а точнее, медленно и мучительно подыхать по их черной библии – и пока так
есть, зеркальные башни стоят и будут стоять.
Здесь важно понять, откуда начинается обман – и я, пусть не сразу, но понял. Обман начинается снизу. Когда функционер
с родниковыми глазами, там, на первом этаже, говорит тебе, что решения принимает не он, и указывает пальцем куда-то в небо – ты же знаешь, все они, как
сговорившись, в таких случаях тычут лживыми пальцами в небо, имея в виду своего фальшивого бога – не верь!
Не вздумай верить! Это такая же мерзкая ложь, как и все, что записано в черной библии. Он – лицо, несущее ответственность
за конкретный этаж этой башни, этой враждебной, убивающей тебя системы – так какого черта ты принимаешь на веру, что лично он ни в чем не виноват? Это полная чушь! Все
башни начинаются снизу, и не будь первого этажа – никогда не стоять бы и сотому.
«Виноватых нет» – утверждает черная библия. «Невиновных нет» – утверждаю я! Невиновных нет! И обезличенных механизмов, слепо
выполняющих свои функции и не несущих личной ответственности ни за что – нет тоже.
Покажи мне хотя бы одного функционера, отсылающего тебя вон, у которого в паспорте, в графе «имя», зияла бы пустота.
Покажи мне функционера, у которого в паспорте вместо фотографии – белый прямоугольник. Таких нет!
Есть конкретные люди, с лицами и именами, и отвечать тоже должны они – конкретные люди с именами и лицами,
на каком бы этаже они не сидели. Усвой раз и навсегда: сотый этаж существует только потому, что под ним – остальные девяносто девять. Девяносто девять этажей все
той же башни-убийцы. Вот что ты должен понять.
А если ты это понял, то обязательно поймешь и другое. Тебе не нужно туда, куда ты все равно не попадешь: в пентхаус
с видом на рай, где окопалась главная тварь. Тебе – туда – не нужно! Твой личный враг сидит на том этаже, до которого удалось добраться тебе. До которого
тебе позволено было – добраться. И именно он, сидящий на том этаже, персонально и в полном объеме несет ответственность за все творимые в башне
мерзости.
Прозрей и пойми, что так и есть! Твой враг – на твоем этаже. Разрушь их гребаный замкнутый круг! Проснись! Возьми его
за галстук, подтяни к себе ближе, загляни в зрачки ему, и ты увидишь их, глаза монстра: одинаковые и одни на всех, на каком бы этаже не сидел их
обладатель – на первом, сорок втором или сотом, в пентхаусе с видом на рай. Одинаковые и преисполненные – безнаказанности, превосходства и принадлежности
к системе.
Разрушь черный круг, перестать жить по чужой библии! Заставь эту сволочь напротив тебя, «не несущую персональной ответственности ни
за что», ползать в ногах твоих и молить о пощаде. Пресмыкаться в собственной крови и соплях и молить о пощаде, говорю я! Но не щади!
Не вздумай щадить! Помни: они – не щадят. Помни, вбей себе это в голову намертво: не будь первого этажа – не появился бы и сотый! Стань хоть раз
за жизнь человеком – разнеси этот этаж вдребезги, разгроми его нахрен!
Не громят… Не громят. Не громят, Моренета! Потому что половина не понимает, а другая половина – боится.
И правильно боится: курицы – не волки, и стаей охотиться не пойдут. А попробуй в жалкую свою одиночку – мигом открутят башку. На то и черная
библия! Но это не значит, что не стоит и пытаться. Стоит, и еще как! Вот я и попытаюсь – насколько достанет сил.
Я ведь неспроста в последние месяцы занимался этим – выкапывал из могил мертвецов. Не просто из праздного любопытства я составлял
ее, свою книгу, печальнее которой нет на земле. Ту, что и сейчас при мне, в рюкзачке за спиной, и имя которой – «Красное спокойствие».
Там кое-что о черных делах банков – но не в этом суть. Такую книгу, и в тысячу раз толще, можно написать
о судах, о политиках, о поганых дельцах, которые ради выгоды собственную мать продадут – суть от этого не изменится.
Таких книг можно написать десять или сто тысяч – мир не изменится ни на йоту, и башни зеркальные как стояли, так и будут
стоять.
Я, Моренета, раньше спрашивал себя – зачем тебе все это нужно? Ведь смысла в этом – ни на грош. Зачем? Спрашивал
и не мог ответить, а сегодня утром, в квартире Монсе, понял – зачем.
Все оттого, Моренета, что я слаб, слаб бесконечно, и когда придет время дел – я могу струсить. Более чем уверен, что могу
струсить – уж я-то себя за сорок лет жизни хорошо изучил. Вот на этот случай она и нужна мне – эта книга, печальнее которой нет. Если я все же убоюсь – я стану
читать ее, я стану молиться по ней – чтобы слабость моя отступила и дала выполнить все, что нужно. А нужно мне не много – получить по счетам.
Я знаю, Моренета, что задумал, и ты знаешь тоже. Я потому и пришел к тебе сегодня, чтобы ты – знала. Хорошие дела
за спиной не делаются – поэтому я здесь. Я плюю на их башни и заповеди! Потому что я, так уж вышло – прозрел. Прозрел и перестаю подчиняться. Ты все теперь
знаешь – раз я здесь. И в твоей воле все остановить. Что ж – будет, как будет. Ты только не оставь меня, Моренета – что бы и как там ни было.
А сейчас я просто помолюсь.
И Пуйдж молился – за тех, кого любил и тех, кого ненавидел; за тех, кого знал хорошо и тех, с кем был знаком
лишь заочно; за близких и далеких ему людей; за мертвых и за живых; а еще он молился за тех, кто пребывал пока в туманном межграничье.
…Пуйдж молился за бывшую учительницу и нынешнюю проститутку, самую добрую, и красивую, и страстную женщину на земле,
за свою единственную и любимую женщину, за несостоявшуюся жену и неслучившуюся мать их общих детей – Монсе… Его Монсе.
Должно быть, и неплохо, Монсе, что я не упел позвать тебя в жены – усмехнулся про себя он. Это, похоже, единственный случай,
когда все мое тугодумство, вся моя медлительность оказались кстати. Вот был бы номер, когда бы все эти чудеса с ипотекой свалились не только на мою, но еще
и на твою голову! Уж этого ты точно не заслужила!
Я же тебя знаю – выгребла бы все свои заначки, продала бы все, что можно продать, да вдобавок еще и то, чего нельзя,
назанимала бы в долг у всех, у кого возможно, вкалывала бы на своей мерзкой, что там скрывать, работе, круглосуточно, только чтобы вытащить эту ипотеку. На все
сто уверен, что именно так и было бы – ты же всегда на строне тех, кого бьют – и бьют несправедливо. Вот потому и рад, что мы не успели –
слепиться в одно целое. Ты этого не заслужила, Монсе, видит Бог…
А того, что совсем скоро произойдет – и тем более! Но как бы ни было и что бы не случилось, я молюсь
за то, чтобы все маньяки, извращенцы и просто отъявленные скоты обходили тебя за тысячу километров стороной, чтобы ты, наконец, нашла нормального мужчину, смогла бы оставить
придорожный свой бизнес и зажить той жизнью, которой ты единственно и заслуживаешь – то есть, счастливой. Да пребудут с тобою и защитят тебя от всякой напасти,
опасности и беды Монсерратская Дева и сам Господь Бог!
…Пуйдж молился за маму и отца, видевших его много реже, чем им того хотелось бы – а все почему? Да потому, что я скотина
и есть – в который уже раз без оговорок осудил он себя. Потому что мы не любим, живя – мы откладываем любовь на потом. А когда, и совершенно внезапно,
выясняется, что никакого «потом» нет и не будет – поезд показал уже прощально хвост и скрылся за поворотом, увозя навсегда все то, ради чего действительно стоило жить.
И здесь я все просрал, надо же – изумился он в который раз себе. Теперь только и осталось, что молиться.
И Пуйдж молился: за маму и за отца, за любимых и недолюбленных отца и маму, и за ногу отцову
в частности – чтобы она поскорее и без последствий зажила, и за все то, что им придется еще, по его вине, пережить…
…Пуйдж молился за любимого деда Пепе – чтобы тот пребывал в небесном царствии вечно. Все то главное, что во мне есть –
это от него, от деда. Все то хорошее – должно ведь и во мне быть что-то хорошее. Даже сегодня – как ни нелепо это может прозвучать.
Вообще, странно все – непонятно и странно. Деде Пепе был лучшим из всех, кого я знал – но жилось ему от того
не легче. Наоборот! Пуйдж вспоминал последнюю их поездку в Пиренеи. Не было, не было деду легко – но он-то все сдюжил.
А во мне ведь и десятой доли его силы нет – усомнился было на мгновение он. Смогу ли я – сделать то, что
задумал? Ты не оставляй меня дед, ладно? Что бы ни случилось и что бы ни произошло. Эх, как не хватает мне тебя сейчас! Был бы ты жив – и многое, возможно,
понялось и увиделось бы гораздо яснее. И, может быть, не так, как вижу я. Но тебя нет. И решение принимать мне самому. Я и принял его – сам. А там, коли
будет на то воля Бога – и свидимся. Сомневаюсь, если принять во внимание то, что я задумал – но вдруг? А если нет – то хотя бы думай и вспоминай
обо мне, дед, мне очень нужно это…
…Пуйдж молился за родного брата Алонсо, которого он сто лет не видел и о котором вообще предпочел бы забыть –
но которого, при всем при том, не мог не любить по голосу крови. Тоже странно, ей-Богу! Люди ведь не рождаются плохими, черствыми, знающими лишь себя и свою мошну,
а годность других определяющими по глубине их кармана… Все в детстве пластилиновы и хороши. Алонсито и вообще ходил в записных ангелочках… Вот только что там
получается потом…
Не то, чтобы кто-то стал хорошим, а кто-то плохим – этого нет. Все это: «хороший», «плохой» суть слова пустые и ничего
не значащие. Это всегда зависит от того, как посмотреть!
Брат Алонсо сейчас преуспевающий дантист и человек откровенно небедный, а он Пуйдж – бездомный и нищий неудачник, стоящий
на том самом краю, где никому лучше не бывать. И не то, чтобы я люто возненавидел его за те самые деньги, которые он обещал обязательно вернуть – но так
и не вернул, и, похоже, не собирается делать этого. Я сам отдал их ему, эти деньги – и сам в ответе за все. Нет, не в деньгах дело! Тут
другое.
Единственное, о чем я прошу тебя, Алонсо – сойди по этой дурацкой лестнице с золотыми перилами вниз, спустись чуть ниже уровня
радужных, как купюры, облаков, из-за которых ты вообще перестал что-либо видеть, и приглядись повнимательнее: там, на берегу Бискайского залива, во Франции, есть городишко
малый – Аркашон, а в нем – домик с голубыми ставнями, а в домике этом, Алонсо – два самых близких тебе человека: мать и отец.
Сейчас, и совсем скоро, им очень понадобится твоя помощь! Ты уж не оставь их ладно? Ты уж, пожалуйста, не оставь их, брат.
И Пуйдж молился за Алонсито.
…Пуйдж молился за сеньору Кинтана, желая ей долгих лет жизни, и ее мужа, сомнительного адвоката и безусловного человека Жозепа,
которому пожелать того же было, увы, уже нельзя – ему Пуйдж желал благоденствия небесного и хороших клиентов в раю…
…Пуйдж молился за Монсеррат Кабалье, нареченную в честь Богородицы Монтсерратской и венчавшуюся когда-то в этой самой
церкви – желая ей не болеть, не попадать больше в автомобильные и всякие другие аварии и не расстраиваться по всяким пустякам…
…Пуйдж молился за перуанцев, колумбийцев, арабов, марроканцев и, в особенности, за подлых, как росомахи, румын, желая им, наконец,
прозреть, взяться за ум и перестать заниматься всевозможными мерзостями – иначе как же Дева Мария, Иисус и прочие Боги смогут их возлюбить…
…Пуйдж молился за секретаршу Кадафалка, рыжую честную Биби, непостижимым образом в него, Пуйджа, похоже, влюбленную – жаль, что он,
так сложилось, не мог ответить ей тем же.
…Пуйдж молился за Фреди Меркьюри, обладавшего редкостным божьим даром петь сердцем, и, по крайней мере, в душе – бывшего
истинным каталонцем, а этого ведь не скроешь…
…Пуйдж молился за верную суку Пенелопу и хорошего охотника и отличного друга Моралеса, чтобы тот не обижал
животинку…
…Пуйдж молился за Монсе из Раваля, которая ушла от Моралеса к «Мексиканцу», и за самого «Мексиканца»: его Пуйдж
сызмальства недолюбливал, дважды дрался с ним в отчаянном и горячем отрочестве – но сегодня прощал ему все…
…Пуйдж молился за кривого Сантьяго из Кантабрии и всех охотников на крупную дичь, в Каталонии и окружающем ее
мире…
…Пуйдж молился за Каталонию как таковую, и за Испанию в целом, желая, чтобы эта славная, богатая традициями благословенная
держава пережила устроенный политиками-упырями и банкирами-кровососами кризис и вернулась к дням былого величия. И – мир. Мир – и никакой грызни! Никакой
из пальца высосанной «национальной розни»!
«Каталония – это не Испания» – лозунг этот, насквозь фальшивый, придумали и заразили им головы доверчивых каталонцев
местные же политики. Хотя их-то, родившихся в Барселоне, Жироне, Лериде или Таррагоне, в Берге, Бике, Сольсоне или Урхеле – их-то каталонцами назвать
не повернется язык: всякий политик – существо наднациональное, универсально и одинаково подлое и потому недостойное принадлежать ни к какой нации. Ну, к какой,
скажите, нации может принадлежать подлец? Да к любой – и ни одной из них он не достоин! Поэтому, и тебе не хуже моего известно это, Моренета, каталонские
политики – не каталонцы!
Но именно эти не-каталонцы и кинули легковерной нации кость: «Каталония – не Испания!» Для чего кинули – с этим тоже
все понятно: чтобы получить здесь всю полноту власти. Чтобы не приходилось делиться пирогом с такими же, а то еще и похлеще, ублюдками в Мадриде. А еще, чтобы
сто лет спустя в лживых учебниках псевдоистории чистые доверчивые дети могли прочесть о них: эти люди, эти герои нации и отцы отечества добились того, к чему Каталония шла
веками – независимости. Какой, твою мать, независимости!? От чего и от кого?
Пуйдж так раскипятился в мыслях, что прекратил на время моление и едва слышно фыркнул. Нет ничего пошлее, чем великая «национальная
идея», низвергающая все прочие нации в прах и ставящая их много ниже себя. И нет разницы, чья эта «идея» – испанская или каталонская. Обе одинаково гнилы. Можно подумать,
«отцы нации» в Мадриде слеплены из другого теста! Все это от лукавого, от монстра, от политиков и банкиров. Простым людям другое нужно: мир, стабильность да хлеба
хороший кусок – как оно было когда-то. Как оно должно быть – и обязательно будет!
И Пуйдж молился: за Каталонию, и Испанию, за каталонцев и испанцев, живущих в мире и согласии –
и верил упрямо, что так оно и будет. Ненадолго прервав моление, он немного поразмыслил и решил, что стоит, раз уж зашел такой стих, помолиться за все страны и всех добрых
людей мира – и так он и поступил.
…Пуйдж молился за директора Пунти. Тоже ведь интересно: Пунти, должно быть, родился таким же обычным ребенком, как и все –
не сразу же стал он этим безупречным банковским агрегатом! Он родился, рос, ходил в школу, заглядывался, поди, на какую-нибудь красотку-одноклассницу, может быть, стихи
любовные кропал даже или еще какие-нибудь общечеловеческие глупости делал, в этом же роде…
Потом пять лет его учили всяким экономическим премудростям в Барселонском Университете, и, слегка полысевший, но еще славный обаянием
молодости, свойственным каждому человеческому существу до двадцати девяти, он сел в кресло простого банковского служащего в Сорте. Каким он был тогда, три десятка лет назад? Биби,
которая все обо всех знала, рассказывала, что юный Пунти удачно женился – на вдове своего бывшего начальника, женщине двадцатью тремя годами старше его и страшной, как офорты
Гойи.
Поговаривали, он частенько бил ее, не оставляя следов – в роскошном бунгало на окраине Сорта, где раньше он бывал только
гостем на именинах начальника, а потом, вышло так, сделался полновластным хозяином. Поговаривали, именно из-за того, что он возненавидел ее и ежевечерне превращал жизнь своей
взрослой супруги в ад, она и застрелилась через шесть лет после свадьбы.
Поговаривали – но люди и вообще склонны болтать и придумывать много лишнего! Во всяком случае, когда это случилось, Пунти
находился в банке, на своем рабочем месте, усердно работая на благо хозяев – что могли подтвердить и подтвердили десятки свидетелей.
Пару лет после трагедии он ходил в холостяках, а затем взял себе в жены дочь богатого фермера из Урхеля – бледную
восемнадцатилетнюю Еву, насквозь пропитанную романтикой и болезнями. Ее Пунти любил, насколько вообще это слово уместно применительно к механизму – во всяком случае, так
утверждала Биби, а ей Пуйдж верил безоговорочно. Так или иначе, на похоронах Евы он плакал. Лил слезы. Рыдал, черт бы его взял! Значит, свойственны и ему нормальные
человеческие чувства. Выходит, что так.
Но когда я пришел к нему со своей ипотечной бедой – где они, эти чувства, были?! Ладно, пусть здесь меня занесло не туда:
чувства чувствами, а работа работой, и никакие чувства не должны мешать человеку выполнять свой профессиональный долг. Это я могу еще понять, хотя от «долга» этого несет
за пять верст болотной вонью…
Но звонить мне через две недели после того, как дело о моей ипотеке ушло в суд (причем, Пунти знал об этом лучше, чем
кто-либо), и врать, что судебного разбирательства можно избежать, если только я внесу своевременно еще три с половиной тысячи, всего-то три с половиной жалких тысячи – это я
понимать отказываюсь!
Те самых три с половиной тысячи, которые я занял у стариков – выгреб у них последнее. А ведь этого, хотя бы этого
можно было избежать – если бы Пунти не стал врать. Каким профессиональными или человеческими мотивами можно объяснить или оправдать эту ложь? Да никакими. Инстинкт
зверя-убийцы – иначе не назовешь. Так хорь, оказавшись в курятнике, не может остановиться и душит много больше пернатых, чем в состоянии сожрать. Зверь он
и есть, этот Пунти! Зверь, живущий по черной библии. Но молиться и вообще никогда не поздно, и никому еще от этого не делалось хуже – вот Пуйдж
и старался, как мог и умел, молясь за директора Пунти.
…Пуйдж молился за Джорди-марикона, младшего сына Кадафалка… Вот не понимаю я этих мариконов, Моренета – не могу понять,
и все тут! Оттого, должно быть, что сам не марикон. Как по мне, для любви, секса и продолжения рода Бог создал женщину – и правильно поступил! Правильнее
не придумаешь!
А у мариконов, видишь ты, все наоборот! Им вот нравится трахать один другого в жопу и друг у друга сосать – вот
такая штука. Ошибка природы – бывает, все ошибаются. Не их вина, что они родились такими. Это-то я понять могу. Не убивать же их за это – не средние
века!
Ладно! Раз уж так вышло, сосали бы и трахались себе потихоньку – в своем уютном кругу. Тем более, что никто
и не запрещает. Так нет же! Им, вишь ты, «потихоньку» не подходит! Им надо громко и на каждом углу! Им, оказывается, мало сосать и трахаться – им нужно,
чтобы все вокруг признали их гребаную ошибку нормой! И признали! А попробуй не признай – будешь тут же осужден всем мировым сообществом! Признали! А теперь им нужно,
чтобы детей в школах учили, что это вполне нормально: трахать друг друга в жопу. Так ведь и учат уже, учат – в нашем чудесном демократическом обществе! Вот этого бл*дства
я понять не могу! И никогда не смогу! Непонятно, кто эти педерастические законы и принимает – не иначе, такие же педики!
А что до Джорди-марикона – мне до него особого дела нет. Не он в семье Кадафалков всем заправляет.
Но об одном, пожалуй, помолюсь: чтобы гостил он сегодня вечером где-нибудь у дружка с симпатичной задницей в Ситжесе или Барселоне, а в Сорте лучше
и не показывался – нечего ему там делать! Так оно лучше, так оно спокойнее будет… И Пуйдж молился за Джорди-марикона.
…Пуйдж молился за старого Кадафалка – за человека, который всегда ему нравился. Да что там «нравился» – вызывал самый что ни
на есть горячий восторг, иначе не скажешь. С первой минуты нашего с ним знакомства ты им восхищался, признайся, что так и было – сказал он себе.
Всегда он тебе нравился, этот старый Кадафалк. А за что? За все то, чего у меня не было и нет. За умение
сходиться с людьми, например. У меня это долго, трудно, или вообще никак, таким уж я уродился – человеком внутрь. А Кадафалк – человек наружу. Ему и не нужно
сходиться: ты глазом моргнуть не успел, а он уже рядом. Рядом – и в доску свой! И не только мне – и и еще полутора сотням человек, которые
когда-то у него работали. Как у него так получается – до сих пор в ум не возьму. Это искусство, настоящее искусство – иначе не назовешь.
А еще мне нравилось то, что он – из простых, и начинал когда-то самым обычным работягой. И работает он, я видел,
до сих пор так, что поучиться! Не хуже, чем я – а то и лучше. И охотник из него знатный: не суетится, не дергается на номере, и стреляет без
суеты, но и не мешкая тоже – мне ли не знать! Сколько охот было сделано вместе…
Вот и-то и оно, подытожил он – в старом Кадафалке мне нравилось все! Все! Кроме того, что рассказала мне рыжая Биби –
и что перевернуло это «все» с ног на голову. Во что я не сразу смог поверить – и во что я не хочу верить до сих пор.
Я ведь звонил ему – вчера, по пути в Барселону. Остановился на перевале Эль Брук глотнуть кофе – и позвонил.
Кадафалк долго не брал трубку – я сбросил и набрал его номер еще раз. Тогда, не отвечая, сбросил он. Я позвонил еще – я хотел услышать его голос, хотел, чтобы он
заговорил со мной – потому что вчера остановить если не все, то хотя бы что-то было много легче, чем сейчас.
Возьми эту чертову трубку, ответь, скажи то, что должен сказать по совести, избавь меня хотя бы от доли греха – повторял про
себя, слушая гудки, я, и Кадафалк, будто услыхав через двести километров мои заклинания – взял.
– Какого черта, Пуйдж!? – почти заорал он. – Если я не беру трубку, значит, я занят! Занят важным делом – во всяком
случае, более важным, чем болтать с тобой впустую! А тебе видишь ли, вынь да положь!
Здесь он немного сбавил тон.
– Что у тебя? – пробурчал уже спокойнее он. – Если нужны деньги, то через неделю-другую смогу подкинуть тебе пару сотен.
Но не больше, черт побери! Я нищий – я устал уже тебе и все вам это повторять! Запомни: если с финансами у меня станет повеселее, ты узнаешь об этом первый. Ты
был моим лучшим работником, мальчик – а старый Кадафалк умеет помнить хорошее.
Вот и весь разговор. Весь вчерашний разговор. Ничего не произошло. Ничего не изменилось. Все было всуе. Должно быть, поэтому мне
так больно и муторно сейчас – но ничего не попишешь… И Пуйдж молился за старого Кадафалка.
…Пуйдж молился за Хоселито, старшего сына Кадафалка: клубы «Опиум Мар», «Подиум», «Шоко» и «CDLC»; рестораны «Два неба, «Виа Венето»,
«Энотека» и «Моменты»; и ходить в эти рестораны нужно обязательно из отелей «Артс», «Мандарин Ориенталь», «Маджестик», «W» или «Палас», где когда-то стаивал на дверях
отец Пуйджа – в этих до смешного дорогих постоялых домах селился Хоселито, закатываясь в Барселону на два-три дня; дружба с Жераром Пике, а после женитьбы
его – еще и с Шакирой; одежда на заказ; обувь на заказ; машины на заказ; девки на заказ, и все это – наилучшего качества…
Я мог бы перечислять еще долго, и все это хорошо, все это замечательно; может быть, в свое время я и сам бы
не отказался от всего этого, будь у меня такая возможность – кто знает… И чтобы вся эта эксклюзивная мельница продолжала, даже в кризис, вертеться, не так много
и нужно: вместо зарплаты подкидывать работягам, людям в ботинках со стальными носами, жалкие подачки вместо зарплаты, либо ничего не подкидывать вовсе – как двадцати двум
остолопам, горбатившим полгода на курорте «Вальтер 2000» за так. Двадцати двум остолопам, среди которых был и я.
Остолопы утрутся и стерпят – а светская жизнь должна продолжаться. Я не завидую и не считаю чужие деньги:
сколько бы во мне всего не было намешано, но зависть, спасибо небу – не мой таракан. Какой прок завидовать тому, что никакого отношения к тебе не имеет?
Нет, я не считаю чужие деньги – меня интересуют мои. Скромные платежи по моему маленькому персональному счету. А то неувязочка получается: вкалывал я, а отдыхает
на мои деньги Хоселито. И все по закону! Здесь, я считаю, самое время помолиться – и Пуйдж молился за красавца Хоселито.
…Пуйдж молился за Марти Сагарру: человека, с которым когда-то вместе охотился; почетного члена ассоциации владельцев публичных домов
«Мессалина»; торговца кокаиновым адом и любовника Долорес «Корочки» Пиньеро. Пуйдж молился за Сагарру, в душе осознавая великолепную тщету этого: чтобы отмолить спасение души его,
потребовалось бы сто Пуйджей и век их беспрерывного молитвенного бдения. А кто он мне – Марти Сагарра, спросил он себя. Да никто. Никто.
Штука в том, что мир очень тесен, и порой даже не знаешь, радоваться ли этой тесноте! Вчера, в квартире Монсе,
в кровати Монсе, улучив момент, но все одно побаиваясь, ведомый неизвестно откуда взявшимся наитием, он спросил у нее, понимая, что вопрос не будет ей приятен: почему,
рассказывая о своей работе в элитным борделе в Педралбесе, она называла его хозяина «Псом».
Он спросил, а Монсе, против ожидания, не рассердившись, ответила, и он почему-то знал заранее, каким будет ответ. Да очень просто,
сказала она: он лаял, как собака, вертел лысой головой и лаял, как собака – бывало, такой у него, видите ли, нервный тик. А уж о том, какой он на самом деле
«пес», и даже много хуже, неизмеримо хуже и отвратнее – я узнала только потом. А Пуйдж узнал сходу – того, о ком она рассказывала. Узнал и теперь молился
за него, узнанного – за Марти Сагарру.
…Пуйдж молился за «Корочку» Долорес Пиньеро. Я знаю ее больше десяти лет, и, помнится, когда впервые увидел ее, не мог сдержать
изумления: так не вязалась монашеская «корочка» лица ее с формами порнодивы – вспомнил он. А вот рука у ней твердая, и стреляет она, как мужчина – причем,
хороший мужчина! Все потому, что с нервами и волей у нее полный порядок.
Десяток с лишним лет я знаю ее, и что за это время изменилось? Она повзрослела, оформилась, чуть похудела – хотя зрелой
женщиной ее можно будет назвать только лет через десять. Она так и не вышла замуж и продолжает встречаться с Марти Сагаррой – как будто нет на свете нормальных
парней. Но это, впрочем, не мое совсем дело: с кем ей встречаться – тут же одернул он себя.
А что еще произошло с ней за эти десять лет? «Корочка» зачерствела, вот что. Высохла и сделалсь жесткой –
не укусить. Укусить как раз может она – я же помню, как переменилось ее отношение ко мне после того, как начались мои беды с ипотекой. Я сразу же перестал для нее
существовать – и как клиент, и как знакомый. Куда подевались все эти особые женские взгляды, куда исчезли те десять ночей, после которых мы просыпались в одной постели!? Да
и не в ночах и постелях дело, мне другое интересно: случись моя проблема не сейчас, а десяток лет назад – было бы все хотя бы немного
иначе?
Или они уже рождаются такими, готовыми грызть и кусать – те, что в зеркальной башне? Наверняка рождаются, не иначе!
Но как бы ни было, я молюсь о том, чтобы она заболела и не вышла сегодня на работу. Уже заболела и уже не вышла: простудилась ли, подвернула ногу,
мигрень, да что угодно – я молюсь об этом, потому что она женщина, и потому что и мне, и ей так будет проще, это точно. И Пудж молился за Долорес «Корочку»
Пиньеро.
…Пуйдж молился за всех тех, кого они уничтожили в Королевстве Испания, и уничтожат еще – душегубы из зеркальной башни.
Убийцы в белых перчатках, живущие по черной библии. За 819 несчастных, вошедших в составленную им летопись. За 123 человека только в этом
году.
За убивших и продолжающих себя убивать людей, которые жили в разных местах, говорили на разных языках – галисийском,
кастильском, баскском, каталанском, встречали разные рассветы и по-разному проводили отпуска – но когда звучал звонок в дверь, означающий выселение, действовали
на редкость одинаково: люди и вообще одинаковы, какой бы мнимой исключительности они там себе не напридумывали.
Люди нижнего мира всегда и везде одинаковы: звенел этот финальный звонок, и человек, открыв дверь, шел к окну, распахивал его,
забирался на стул и, слыша топот и шуршание шагов на лестнице, вышагивал в никуда. Среди обильной галисийской зелени и в центре тоскливых, как простуда, арагонских
песков; в жаркой мавританской одури Андалусии и в горах Страны Басков; на выжженных солнцем камнях Кастилии или в омытой океаном Кантабрии; в славной вином Риохе или
упрямой, как два осла, и прекрасной, как пиренейский рассвет, Каталонии – всегда, везде и всюду было одно и то же: равнодушный палец пристава давил на кнопку звонка,
запуская смертоносный механизм, неизменный стул-трамплин принимал очередную жертву, и одной жизнью человеческой делалось меньше – везде и всегда.
Иногда, впрочем, человек, заслышав звонок, не спешил открывать, а забирался на все тот же стул и просовывал голову
в петлю – это касалось в первую очередь тех, кто панически боялся высоты. Здесь важно было именно не открывать – иначе, при «коротком падении», таких часто успевали
спасти и земной ад для них продолжался.
Временами, прежде чем убить себя, человек убивал и кого-то из своих близких: так было с барселонским стариком из района
Сант-Марти, сначала зарезавшим своего 46-летнего инвалида-сына, за которым он, как за редким и любимым овощем, ухаживал двадцать лет – а потом уже приладившим шею свою
в веревочный ноль петли…
Бывало, две жини обрывались в один момент, как в Вальядолиде в двенадцатом году, где в мае вышагнули, взявшись за руки,
из окна на седьмом этаже муж и жена, молодая семейная пара, которым на двоих было меньше пятидесяти лет. В многочисленных просьбах реструктурировать ипотечный кредит им
было отказано – и банк, надо понимать, сожрал две этих жалких, с его точки зрения, жизни, не поперхнувшись.
Пуйдж молился за них, таких уязвимых и слабых, таких одиноких и детски маленьких перед холодной и смрадной глоткой смерти,
в которую они шли от безысходности, но по своей последней воле, по крайнему оставленному им праву: выбрать, каким способом умереть…
Пуйдж молился за них всех, потому что и сам был – ими. Потому что и сам боялся и ненавидел его – этот проклятый
стул, этот постамент для памятника собственной слабости, этот трамплин для терпящего окончательный крах неудачника, с которого так ли, этак ли – но сшагиваешь, сдаваясь,
в никуда.
Пуйдж молился за них, сшагнувших, за то, чтобы им не было ада, и не было чистилища, ибо и то, и другое, они уже
получили сполна здесь, на коварной и неласковой Земле, а был только – вечный небесный Иерусалим.
Пуйдж молился и знал наверняка, что так оно есть и будет.
Так Пуйдж молился час и еще шесть минут.
После, вернувшись во внутренний двор, он купил четыре свечи в красных стаканах и возжег их во славу Богородицы Монтсерратской.
Четыре красных свечи – именно столько он и намеревался.
Затем он встал в центр атриума и поднял сразу пошедшую легким кругом голову к небу, ограниченному периметром стен. «И увидел я
новое небо и новую землю; ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет» – пробормотал он, вглядываясь до боли в синеву.
Где-то там, невидимый и прекрасный, ожидал сошествия небесный, от Бога, Иерусалим. Где-то там – но куда бы я
не пошел, мне всегда будет в другую сторону. Прежнее небо и прежняя земля миновали – а в новые мне не угодить никогда. Он вздохнул прерывисто два раза, окинул
еще раз резной фасад храма жадными глазами – и подался прочь.
Главное, что он планировал сделать за сегодняшний день, было сделано.
Оставались формальности.
Полностью текст романа можно прочитать здесь: https://ridero.ru/books/krasnoe_spokojstvie/